Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Математика»Содержание №18/2009

Отрывок из повести С.В. Ковалевской «Воспоминания детства»

в пересказе С.Д. Козлова

Книга с рисунками учащихся гимназии им. С.В. Ковалевской выпущена Управлением образования администрации г. Великие Луки.

Я помню в детстве две особенно сильные привязанности — к двум моим дядям. Один из них — старший брат моего отца, Петр Васильевич Корвин-Круковский. Это был чрезвычайно живописный старик высокого роста, с кудрями. Лицо его, с правильным строгим профилем, с седыми взъерошенными бровями и с глубокой продольной складкой, пересекающей почти снизу доверху весь его высокий лоб, могло бы показаться суровым, почти жестким на вид, если бы оно не освещалось такими добрыми, простодушными глазами, какие бывают только у ньюфаундлендских собак да у малых детей.

Дядя этот был в полном смысле слова человеком не от мира сего. За ним давно установилась репутация чудака и фантазера, и в семье все к нему относились как к старому ребенку. Жена его умерла несколько лет тому назад. Все свое имение он передал своему единственному сыну, выговорив себе лишь небольшой ежемесячный пенсион, и, оставшись без определенного дела, приезжал часто к нам в Полибино и гостил целыми неделями. Приезд его всегда считался у нас праздником, и в доме всегда становилось уютнее и оживленнее, когда он бывал у нас.

Любимым его уголком была библиотека. Бывало, он целыми днями просиживал на большом кожаном диване, поджав под себя одну ногу, прищурив левый глаз, который был у него слабее правого, и читал. Чтение до запоя, до одури было его единственной слабостью. С жадностью он поглощал газеты, приходившие к нам раз в неделю, и потом долго сидел и обдумывал: «Что-то новое затевает этот каналья Наполеонишка?»...

Но больше всего увлекался дядя, когда нападал в каком-нибудь журнале на описание нового важного открытия в области наук. В такие дни за столом у нас велись жаркие споры и пересуды, тогда как без дяди обед проходил обыкновенно в угрюмом молчании, так как все домашние, за отсутствием общих интересов, не знали, о чем говорить друг с другом.

— А читали ли вы, сестрица, что Поль Бер придумал? — скажет бывало дядя, обращаясь к моей матери. — Искусственных сиамских близнецов понаделал. Срастил нервы одного кролика с нервами другого. Вы одного бьете, а другому больно. А, каково? Понимаете ли вы, чем это пахнет?

И начнет дядя передавать присутствующим содержание только что прочитанной журнальной статьи, невольно, почти бессознательно украшая и пополняя ее и выводя из нее такие смелые заключения и последствия, которые, верно, не грезились и самому изобретателю.

После его рассказа начинается жаркий спор, часто переходящий в бурю. Мама и Анюта обыкновенно переходят на сторону дяди и преисполняются энтузиазмом к новому открытию. Гувернантка неизменно становится в ряды оппозиции и с яростью начинает доказывать неосновательность и даже греховность доказываемых дядею теорий. Учитель ограничивается какой-либо чисто фактической справкой, но от прямого участия в споре благоразумно уклоняется. Что же касается папы, то он изображает из себя скептического, насмешливого критика, который не берет ничьей стороны, а только зорко подмечает и отчеканивает все слабые пунктики обоих лагерей.

Вероятно, ученые, чьи статьи обсуждались у нас за столом, очень удивились бы, если бы узнали, какое яблоко раздора закинули они в мирную русскую семью, проживающую где-то в захолустье Витебской губернии...

Я считалась любимицей Петра Васильевича, и мы бывало часами просиживали вместе, толкуя о всякой всячине. Когда он бывал занят какой-нибудь идеей, он только о ней одной мог и думать, и говорить. Забывая совершенно, что он обращается к ребенку, он нередко развивал передо мной самые отвлеченные теории. А мне именно то и нравилось, что он говорил со мною, как с большой, и я напрягала все усилия, чтобы понять его или, по крайней мере, сделать вид, будто понимаю.

Хотя он математике нигде не обучался, но питал к этой науке глубочайшее уважение. Из разных книг набрался он кое-каких математических сведений и любил пофилософствовать по их поводу, причем ему часто случалось размышлять вслух в моем присутствии. Он него услышала я, например, в первый раз о квадратуре круга, об асимптотах, к которым кривая постоянно приближается, никогда их не достигая. Услышала я и о многих других вещах подобного же рода, смысла которых, разумеется, понять еще не могла. Но они, эти вещи, сильно действовали на мою фантазию, внушая мне благоговение к математике как науке высшей и таинственной, открывающей перед посвященными в нее новый чудесный мир, недоступный простым смертным.

Говоря об этих первых моих соприкосновениях с областью математики, я не могу не упомянуть об одном очень курьезном обстоятельстве, тоже возбудившем во мне интерес к этой науке.

Когда мы переезжали на житье в деревню, весь дом пришлось отделать заново и все комнаты оклеить новыми обоями. Но так как комнат было много, то на одну из наших детских комнат обоев не хватило, а выписывать-то обои приходилось из Петербурга, что было целой историей, и для одной комнаты этого делать не стали. Всё ждали случая, и в ожидании его эта обиженная комната так и простояла много лет с одной стеной, оклеенной просто бумагой. Но, по счастливой случайности, на эту предварительную оклейку пошли именно листы литографированных лекций Остроградского о дифференциальном и интегральном исчислении, приобретенные моим отцом в его молодости.

Листы эти, испещренные странными, непонятными формулами, скоро обратили на себя мое внимание. Помню, как в детстве я проводила целые часы перед этой таинственной стеной, пытаясь разобрать хоть отдельные фразы и найти тот порядок, в котором листы должны бы следовать друг за другом. От долгого ежедневного созерцания внешний вид многих формул так и врезался в моей памяти, да и самый текст оставил по себе глубокий след в мозгу, хотя в самый момент прочтения он и стался для меня непонятным.

Когда, много лет спустя, уже пятнадцатилетней девочкой, я брала первый урок дифференциального исчисления у известного преподавателя математики в Петербурге, Александра Николаевича Страннолюбского, он удивился, как скоро я охватила и усвоила себе понятия о пределе и о производной, «точно я наперед их знала». Я помню, он именно так и выразился. И дело, действительно, было в том, что в ту минуту, когда он объяснял мне эти понятия, мне вдруг живо припомнилось, что все это стояло на памятных мне листах Остроградского, и самое понятие о пределе показалось мне давно знакомым...

Моя привязанность к другому моему дядюшке, единственному брату моей матери, Федору Федоровичу Шуберту, была совсем иного свойства.

Он жил постоянно в Петербурге, и его приезд к нам в деревню считался настоящим событием. Мне было лет девять, когда он приехал к нам в первый раз.

О дядином приезде толковали много недель наперед. Навстречу ему в губернский город, лежащий в 150 верстах от нашего имения, выслали карету. Но накануне того дня, когда его ожидали, к парадному крыльцу подъехала простая телега, запряженная тройкой почтовых кляч, и из нее выскочил молодой человек.

— Боже мой! Да ведь это брат Федя! — воскликнула мама, выглянув из окна.

— Дяденька, дяденька приехали! — разнеслось по всему дому, и все мы выбежали в переднюю встречать гостя.

Оказалось, что он выехал из Петербурга сутками раньше, чем предполагал.

Дядя говорил грудным, очень приятным тенором, как-то особенно картавя. Каштановые, подстриженные под гребенку волосы стояли на его голове густым бархатистым бобром, карие глаза глядели задорно и весело, а из-за пухлых ярко-красных, окаймленных красивыми усиками губ поминутно выглядывал ряд крупных белых зубов...

За обедом дядя занимает, разумеется, почетное место, возле мамы. Он кушает с большим аппетитом и без умолку рассказывает разные петербургские новости и сплетни, часто смешит всех и сам закатывается веселым, звонким хохотом. Все слушают его очень внимательно. Даже папа относится к нему с большим почтением, без тени той высокомерной, покровительственно-насмешливой манеры, которую он так часто принимает с приезжающими к нам молодыми родственниками и которую эти последние очень не любят.

Во время обеда я не спускаю с него глаз и даже есть забываю — так я занята его разглядыванием. Чем больше я смотрю на нового дядю, тем больше он мне нравится...

После обеда дядя садится на маленький угловой диванчик в гостиной и сажает меня к себе на колени.

— Ну, давай знакомиться, племянница! — говорит он.

Дядя начинает расспрашивать меня, чему я учусь, что читаю. Я очень довольна, что дядя вздумал меня об этом спрашивать, и отвечаю на все его вопросы очень охотно и свободно. И я вижу, что дядя очень доволен мной. «Вот какая умница! Уж все это она знает!» — повторяет он ежеминутно.

— Дядя, расскажите-ка и вы мне что-нибудь! — пристаю я к нему в мою очередь.

— Ну, изволь; только такой умной барышне, как ты, нельзя рассказывать сказки, — говорит он шутливо, — с тобой можно говорить только о серьезном. — И он начинает рассказывать мне про инфузорий, про водоросли, про образование коралловых рифов. Дядя сам-то не так давно вышел из университета, так что все эти сведения свежи в его памяти. Рассказывает он очень хорошо, и ему нравится, что я слушаю его с таким вниманием, широко раскрыв и уставив на него глаза.

После этого первого дня каждый вечер стало повторяться то же самое. После обеда и мама, и папа отправляются вздремнуть с полчасика. Дяде делать нечего. Он садится на мой любимый диванчик, берет меня на колени и начинает рассказывать про всякую всячину. Он предлагал и другим детям послушать, но сестра побоялась, что уронит свое достоинство взрослой барышни, если станет слушать такие поучительные вещи, «интересные только для маленьких». Брат же постоял раз, послушал, нашел, что это невесело, и убежал играть в лошадки.

Что же касается меня, то наши «научные беседы», как дядя в шутку прозвал их, стали для меня невыразимо дороги. Моим любимым временем изо всего дня были те полчасика после обеда, когда я оставалась наедине с дядей. К нему я испытывала настоящее обожание, к которому примешивалось чувство детской влюбленности.